А в окне было одно и то же — стена из красного кирпича без окон и дверей, глухая задняя стена старого купеческого особняка. Под стеной в зарослях крапивы и лопухов серели груды мусора, над стеной по извечным тропинкам брели небесные светила и облака, но Збанацкий их не видел. После автокатастрофы, двух операций и трёх месяцев больницы он всё ещё не вставал. Неделю назад мать заплатила пару тысяч рублей водителю и фельдшеру «скорой», чтобы они привезли и принесли его сюда, в эту комнату, в которой Збанацкий рос и жил, пока не уехал учиться в университет.
В раннем детстве эта десятиметровка казалась ему огромной, но потом всё сжималась и сжималась, как рубаха, из которой вырастают. Збанацкого, как и всякого здорового молодого человека, манил просторный и многоцветный мир больших городов и новых стран. Теперь, лёжа под низким потолком и глядя на тусклые обои, клеенные ещё в годы его учёбы в начальной школе, он вспоминал многолюдные аудитории, читальный зал главной российской библиотеки, золотое великолепие Большого и Малого театров и комната ему виделась ещё более убогой и маленькой, а сам себе он казался серым мышонком с перебитым хребтом, прихлопнутым мышеловкой.
Утром входила мать, вносила бокал кофе и на лёгкой пластиковой тарелке кусочки хлеба, изжелченные тонким слоем мягкого масла, накрытого треугольниками сыра и полукружиями колбасы. Мать садилась на стул возле постели. Збанацкий не спеша ел, не глядя на её лицо, потому что распускавшаяся в материнских глазах нежная жалость вызывала в нём глупое желание разреветься. Когда он заканчивал с завтраком, мать выносила посуду, судно, целовала его в лоб и бежала на работу, оставив на стуле книги по его просьбе.
Чтоб развлечься от печальных раздумий, Збанацкий пытался читать бестселлеры. Но сознание то и дело отрывалось от повествования: мысли, словно пушинки, сорванные ветром с одуванчика, кружились в пространстве по непредугадываемым траекториям и, обессилев, падали в густую траву молчания или, точней, умолчания. Устав заставлять себя читать, Збанацкий брал словарь иностранных слов или словарь Даля и начинал вникать в суть лексем. Здесь мысли тоже отрывались, но, описав несколько кругов, возвращались в какую-нибудь абаку или колегавку, в которой он находил некую связь между собой и просторным разноцветным миром.
Во втором часу прибегала мать, кормила его супом и котлетами. Потом она появлялась в шестом часу с ужином. После ужина уходила в ближайшее кафе, где подрабатывала посудомойкой, и заглядывала в комнату уже ближе к двенадцати. Поправляла одеяло, выносила судно, сидела у постели, говорила утешительные слова, вздыхая и потирая глаза. Часто Збанацкий притворялся, что спит. Отец бросил их, когда ему не было ещё и двух лет, и всю любовь к родителям он сконцентрировал на матери. Сознание того, что этим нелепым переломом позвоночника, он принёс ей массу боли, тяготило его не менее, чем вынужденная неподвижность. Друзей в родном городе у Збанацкого не было, но он не жалел об этом, представляя как неприятна чужая здоровая жалость.
Так они и жили, а за окном стояла стена. Тысячи раз в детстве и в юности Збанацкий, проснувшись, утыкался взглядом в эту вечную и неизменную, как ему казалось, стену, вскакивал с постели и подбегал к окну, чтоб посмотреть какое небо над ней. Да что там говорить — он ненавидел эту стену, потому что из-за неё солнце только в июне, когда поднималось совсем высоко, заглядывало в его комнату. Ненавидел и неизвестного архитектора, приткнувшего их двухэтажную «хрущёвку» почти вплотную к несокрушимому памятнику архитектуры девятнадцатого века. Но только теперь заметил, что стена бывает разной.
Безоблачным утром она цвела густым ржаво-красным цветом, как косы блоковской Кармен. Если утро было пасмурным, стена тускнела переспелой малиной. По мере того, как пространство всё более заполнялось светом, светлела и стена. А подтёки раствора, выбоины и щербины кирпичей сплачивались в образы различных существ и людей, протеически менявших облик в зависимости от времени дня. Когда над городом, как догадывался Збанацкий, висел широкий ясный закат, стена горела остывающей расплавленной сталью и весь воздух перед ней был заполнен мельчайшими частицами сизой гари. В дождь стена чернела и плакала, причём, слёзы не просто текли по кирпичам, а сочились из глаз спрятанных в них, но зримых для пристального ока Марии Магдалины и Бэлы, какого-то ветхого старца и юродствующего Коровина... Даже безлунной и беззвёздной ночью от стены исходило еле уловимое свечение и порой пробегали по ней странные искры, — так мелькают в подворотне кошачьи глаза.
Когда пух мыслей оседал в пыли усталости, Збанацкий глядел в окно, на стену, и ему казалось, что и она глядит на него. Это было похоже на общение двух человек, понимающих друг-друга без слов и разговаривающих взглядами. В последние дни из-за стены доносились какие-то стуки и гулы, иногда она вздрагивала. Наверно, «новые русские» купили дом, думал Збанацкий, меняют внутренности. Но у матери об этом не спрашивал, стесняясь своих далеко не обычных отношений со стеной.
В понедельник перед обедом Збанацкий задремал с детективом Чейза в руках. Ему снился противный сон, будто он идёт узкой тропинкой среди молодого густого ельника, еловые лапы с острыми иглами хлещут его по лицу, а руку, чтоб заслониться, поднять нельзя, потому что спереди и сзади его, похохатывая, подпрыгивают на козлиных копытцах рогатые черти с кувшинными рылами. Вот один из них хлестнул Збанацкого хвостом по спине до того пребольно, что он проснулся. Взгляд привычно кинулся в окно и провалился: там, где была стена, под голубым небом желтели домишки старого города, по узкой обсаженной липами улице шли по-летнему одетые горожане, скользили автомобили, запуская в форточку уже непривычный гул моторов. А стены не было. Не было стены с её Марией Магдалиной, Кармен, князем Мышкиным, усталым Воландом и гордым Мастером... Что-то согнулось в Збанацком и, чтобы распрямить это что-то, работая, как противодействующая сгибанию рессора, он, сам не замечая усилия, сел. Сидя, увидел под окном обломки стены, зиявшие кроваво-красными разломами кирпичей. Збанацкий молча заплакал.
От окна его отвлёк голос матери, стоявшей в дверях: « О господи, радость-то какая, Алёшенька! Слава Богу, ты сел!»
27.09 – 05.10.2002